— Дядя! — истерически кричит Валих.
Дядя идет дальше.
Усмар-гулям с разбегу повисает у Фаршедварда на плечах, к Усмару присоединяется Махмуд, оба они остервенело мотаются тряпками, как вцепившиеся в бегемота шакалы; у Махмуда срывается рука, и он кубарем летит в груду перевернутых кресел, где принимается шумно ворочаться, проклиная всех мушерифов, начиная непосредственно с Творца. «Господин Али-бей! — колоколом звенит Неистовая Зейри, разбрызгивая металл своих закаленных связок. — Господин Али-бей, опомнитесь!..» Конечно же, сейчас хайль-баши придушит Улиткины Рожки, что для него не труднее, чем свернуть шею цыпленку, а потом скорее всего возьмется за саму госпожу Коушут!
Интересно: это хорошо или плохо?
Только сейчас я замечаю, что непроизвольно дергаюсь, будто это в меня вцепились гулямы, а я все иду, двигаюсь, неотвратимо и спокойно…
Сумевший частично высвободиться Махмуд хватает Али-бея за ноги и волочится следом за ним по полу, уже не ругаясь, а только клокоча глоткой; новенький гулям присоединяется к чудом держащемуся Усмару — что, впрочем, ни на йоту не замедляет продвижения хайль-баши к кафедре; я недоумеваю: почему медлит гулям-эмир?! Почему?! И двойной хриплый хохот бьет мне в затылок подобно молоту — это корчится в пароксизмах веселья старая ведьма в инвалидном кресле, и вторит ей пахлаван-телохранитель Большого Равиля…
У самого возвышения хайль-баши Фаршедвард останавливается и встряхивается мокрым псом.
Повисшие на нем гулямы с воплями летят в разные стороны.
— Я тебе, сволочь, яйца оторву, — говорит белому как простыня Исфизару мушериф Али-бей, и я соображаю, что раньше никогда не слышал от Валихова дяди грубого слова. — Когда мы выберемся отсюда, я тебе оторву яйца. Сперва — левое, потом — правое. И ты, мразь, станешь прежним. Понял?
Али-бей говорит «когда», «когда мы выберемся отсюда», а не «если»; озноб пугается гулкого рыка мушерифа — и отпускает меня, прячась в угол.
— Ты понял? — тихо переспрашивает хайль-баши.
— Понял, — отвечает покладистый надим. И по его глазам видно, что он действительно понял.
Когда последствия переполоха, учиненного господином Али-беем, были ликвидированы, а страдающие гулямы устали кряхтеть и потирать ушибленные части тел, Улиткины Рожки прекратил тискать кафедру, что далось ему с трудом, и робко предложил продолжить заседание.
Предложение было принято единогласно — в смысле, что прозвучал всего один голос.
— Валяй, дегенерат, — бросил Большой Равиль.
— Итак, господа, — в горле Исфизара билась пойманная бабочка, и звук получался трепещущим, срывающимся, как если бы Улиткины Рожки был астматиком, — я рассказал вам все, что знаю сам. Вы можете теперь отрывать мне яйца или не отрывать, отложив эту приятную процедуру на потом, — только, ради всего святого, не спрашивайте меня о финансировании мектеба или о правительственных структурах, находящихся в курсе эксперимента. За внешние контакты отвечал непосредственно хаким-эмир, а он, увы, ничего вам сейчас ответить не сможет. И я — не смогу.
— Вы забыли про… девочку, — вежливо напоминает Кадаль. — Она что, тоже концентратор?
— Слабо сказано. Правнучка досточтимой Бобовай — концентратор уникальной, предельной на данной стадии силы. Господа, вы забыли, наверное, но, если бы время шло обычным порядком, мы бы с вами сегодня ночью праздновали Ноуруз, Новый год! Весеннее равноденствие, господа! Пять тысяч девятьсот девяносто восьмой год от сотворения мира! И осмелюсь заметить: именно эта девочка, которая сейчас сверкает на меня глазищами из-за лезвия ржавой сабли («Меча», — машинально поправляю я, но надим меня не слышит), именно она и является концентратором надвигающегося года! Всего года, господа! В некотором смысле она и есть субъективный Новый год — правда, мы больше привыкли представлять его в виде улыбающегося мальчишки, а не хмурой вооруженной девочки… — Исфизар разводит руками и подводит итог: — Теперь вы понимаете, господа, как нам было важно заполучить в мектеб правнучку досточтимой Бобовай?
Мы понимаем.
Вспоминая обстоятельства, туманной пеленой окружившие нас со всех сторон, мы понимаем.
Здравствуй, здравствуй, Ноуруз…
— И что же ты предлагаешь? — Это снова Равиль.
Глаза надима Исфизара на миг становятся стеклянными, и Улиткины Рожки произносит всего три слова.
— Убить подлую тварь, — отчеканивает надим.
Тишина.
Тишина бродит по залу, ласково поглаживая нас по затылкам, и от этого прикосновения волосы становятся дыбом, словно тишина приходится ознобу родной сестрой или и того хуже — матерью.
— Во время беспамятства, — извиняющимся тоном добавляет надим, — мне было видение. Не знаю, как вам, а мне — было. Вдаваться в детали ни к чему, но меня совершенно однозначно подталкивали к такому решению. Иными словами, создавали необходимую психологическую установку — ненависть к девочке, ненависть животную, физиологическую, которая просто обязана в определенный момент сдетонировать. Полагаю, я не единственный, кого посетили соответствующие видения?
Я смотрю в пол.
Корявая паркетина, покрытая лаком; два сучка напоминают… что?
Нет, он не единственный.
…Паленые ремни лопнули от чудовищного рывка, а белая грива волос разметалась бураном через всю кибитку, из угла до колоды.
И двуручный меч завыл зимней пургой, оказавшись в обгоревших до кости руках.
«Тварь, — полыхнуло белым вдоль искалеченного клинка, — тварь, змея… Сколопендра…»
«Нет, он не единственный», — подтверждает беспристрастная тишина.