За истекшую вечность можно забыть разницу между жизнью и смертью; но разница между собой былым и нынешним — горе мне, ибо не в силах угаснуть без мук!
Тюремщики заботятся обо мне. Они трогают меня холодными пальцами (воистину подобная трогательность — я еще могу каламбурить?! — отдает мертвечиной), они искренне хотят, чтобы несчастное существо в гробу из рукотворного хрусталя протянуло дольше, много дольше срока, отмеренного матерью-Нюрингой; полагаю, со временем (время… здесь это понятие теряет всякий смысл!) — со временем они даже подлатают меня, сделают протезы, продлив агонию еще на век-другой…
Нет! Теперь — нет! Потому что сегодня я наконец уйду, уйду из опостылевшего склепа, из всего этого мира, который перестал быть моим, где не осталось иного места для таких, как я, кроме тюрем и богаделен, мало отличающихся друг от друга, — я уйду, и Врата распахнутся предо мной, открывая сияющий Путь!..
Небесные Молоты, примите мою душу!
Я хочу, чтобы это случилось на рассвете. Я хочу еще раз увидеть солнце. Я не видел его давно… очень давно.
Да, я — выживший из ума старик, да, я хочу умереть, о, как я хочу умереть! Но я еще не дошел до последней грани отчаяния, как некоторые из нас, пытавшиеся свести счеты с жизнью прямо здесь.
Одному это даже удалось. Тюремщики повесили труп на прежнее место и, кажется, остались довольны. Но я не хочу — так.
Я ждал своего часа минута за минутой, день за днем, год за годом; я дождался!
Сегодня — мой день, вернее — моя ночь, и на рассвете… Да, обязательно на рассвете!
Но сначала — выбраться отсюда.
Мне помогут Братья. С ними все давно оговорено, в последнее время они бывали здесь часто, они чудом остались на свободе, они маленькие, незаметные, им легче, и они помнят меня, помнят!.. Меня — того, каким я был раньше. Мы почти не говорили с ними о прошлом, это больно для всех нас, но я знаю — они помнят, даже если я сам все забыл. Когда они появились здесь впервые…
Молчу. Я хитрый, я стал хитрым… Молчу. Я не скажу больше ни слова, я буду лежать, улыбаться и чувствовать: они здесь, рядом, они уже идут — Братья и Та, что слушается их. Теперь они знают, как усыпить дракона, сторожащего меня по ночам, и как отпереть замок на моем тесном склепе. Сейчас они затаились рядом — и ждут…
Пора!
Я не вижу их, но ощущаю легкое сотрясение пола, слышу мягкие скользящие шаги. Мимо. Конечно, сначала — сторожевой дракон. Он должен уснуть, иначе поднимется тревога, как было когда-то. Я многое забыл, но это помню!
Драконья душа пока еще бодрствует, тихо и монотонно жужжит вокруг, обтекая мой склеп, и пока она здесь — не вырваться, не уйти…
Да, я действительно одряхлел, иначе… теплые руки Придатка, свист воздуха, и — одним взмахом разнести вдребезги опостылевший ящик, с боем прорваться наружу и уйти — не для смерти — уйти, чтобы жить дальше! Глупец! Калека! Те времена сгнили в вонючей коросте, как твое больное тело, и некому развалить надвое тесную тюрьму, яростно взреветь, прорываясь сквозь заслон опешивших врагов… Не осталось сил, чтобы жить дальше, — их едва хватает, чтобы умереть. Умереть как подобает.
Падающая Скала разлетится в пыль на рассвете. Тихий щелчок, и жужжание вокруг меня разом смолкает. Снова шаги, скрежет ключа в замке…
— Все в порядке, Братья? Вас не видели?
— Не беспокойся, старина. Ты не передумал? — Это Старший.
Он знал мой ответ заранее, но все равно спросил. Спасибо.
— Нет.
Надрывно скрипит крышка хрустального гроба, и надо мной нависает тень Той, что слушается Братьев.
Я возношусь.
Странное, забытое ощущение; тюремщики — не в счет.
Мелькает потолок большой гробницы с тускло горящими светляками, стены, мои товарищи по несчастью…
— И нас, спаси и нас, дай уйти отсюда, помоги достойно умереть! — нарастает со всех сторон умоляющий старческий шепот.
Богадельня молит о пощаде.
Мы с Братьями молчим. Жалость огнем палит меня изнутри, но нет, нельзя поддаваться: всем не удастся бежать, и, если мы пойдем на поводу у чувств, отсюда не выберется никто; а выбирать… нет!
Это еще более жестоко, чем убивать!
— Тебя надо укрыть, — предупреждает один из Братьев, и мы проходим в соседний зал. Здесь я никогда не был.
Знамена, штандарты, хоругви… Я помню их! Я помню! Я начинаю вспоминать!
Рвущийся навстречу ветер, грохот копыт, земля пляшет и игриво выгибает спину, все кругом сверкает — десятки, сотни Блистающих, — и гордо трепещущие на ветру стяги: Кабир, Мэйлань, Малый Хакас, Кимена, Лоулез…
Лоул и лорды!!!
И, словно в ответ на давно забытый клич, из полумрака надвигается до дрожи знакомый треугольный щит… нет, не щит, а плотная ткань, только напоминающая щит, с россыпью серебристых лилий на темном поле — и все вокруг исчезает.
«Знамя Лоулеза! — запоздало доходит до дряхлого рассудка, и без того помраченного веками тюрьмы и пьянящим глотком свободы. Меня надо было укрыть. Им и укрыли… саваном былого».
Даже в кромешной тьме я вижу их: лилии на поле.
Я вижу их.
Так и живем.
То платим, то не платим
За жалкие подачки от судьбы —
И в рубище безмолвные рабы,
И короли, рабы в парчовом платье.
Так и живем, не слыша зов трубы.
Она не знала, что движет ею.
Это был вопрос без ответа: почему ее так неодолимо притягивает здание старого музея, и даже не сам музей, а одна-единственная витрина с огромным лоулезским двуручником — проржавевшим, с обломанным захватником и частью гарды.
Она могла часами стоять, вглядываясь в потускневшее лезвие, местами выступавшее из-под мертвой коросты ржавчины, в остатки затейливого узора на растрескавшихся накладках рукояти; иногда меч представлялся ей умирающим старцем, заживо погребенным в склепе, парализованным бойцом, который никак не может умереть по-настоящему.